В первой же хате, куда я забрёл, отойдя подальше от «гостинца», много меня не расспрашивали, а задали сразу только один вопрос:
— Чи Вы не лَежели у Глинского, не были хَоры на тифа? — и когда получили утвердительный ответ, хозяйка стала собирать на стол и расспрашивать, как я себя чувствую, и не лучше ли мне полежать. Я, конечно, бодрился, поел, хотя ещё не успел проголодаться после Глинских, но долго усидеть не мог, и меня положили на лавки, что-то подстелив. Я уснул, хотя на улице было ещё светло. Так я разомлел от первой прогулки на открытом воздухе, после долгого лежания в постели.
Проснувшись ночью, я уже не мог уснуть. Опять встал тяжёлый вопрос: что делать? куда идти?
Утром, позавтракав вместе с хозяевами, я начал собираться уходить, но они мне заявили примерно следующее: «Куда ты такой слабый пойдёшь? Сиди, отдыхай. Пообедаем, тогда и пойдёшь. И не надо далеко ходить. Пойдешь к нашим родственникам, хата их недалеко, и они не откажут». Всё это было сказано, конечно, по-белорусски, и с такой доброжелательностью, какую встретить было можно только на Западной Белоруссии.
Приближалось 25-е декабря — Рождество Христово у католиков («Боже Народзэне» по-польски). Началась пора больших праздников. На Западной Белоруссии часть населения исповедовала православную веру и ходила в православные церкви, а другая часть исповедовала католическую веру — официальную религию Речи Посполитой (панской Польши) — и посещала католические церкви — костёлы. И тех и других было предостаточно в местечках. Несмотря на то, что шла война, пока сельское население ещё не почувствовало её тягот; боёв здесь не было, немцы проехали остановившись только помыться в ручье и пошутить с панёнками (девушками), в местечках их было также мало, все дела вершили войт и солтусы, полиция была тоже только в местечках, на хутора наезжала редко. Парни не были мобилизованы в Красную Армию и сидели по хатам. Вечеринок, правда, не было, но на посиделки собирались, а некоторые даже играли свадьбы. Никто не знал, то будет дальше: то ли вернутся Советы, так недолго существовавшие здесь и не успевшие ничего изменить в жизненном укладе деревенского населения, то ли будет снова Польша, то ли будет Германия, то ли ещё что.
А пока все заводили брагу и гнали самогон, готовясь к праздникам, которые тут следуют длинной чередой: сначала польское, т.е. католическое Рождество — 25-го декабря, затем польский Новый год — 1-е января, затем православное Рождество, затем православный Новый год (по старому стилю), затем польское крещение, затем православное крещение. И все ходят друг к другу в гости. Православные к католикам, те к православным, и в результате все пьянствуют несколько недель подряд.
У всех ещё было и зерно, и картошка, хрюкали в хлеву свиньи, доились коровы, кудахтали куры, как будто войны и не бывало. Вот в такой обстановке я ушёл от Глинских и попал «с корабля на бал», В каждой хате меня, как и всех приходящих, сажали за стол, келишек (стаканчик) с горелкой оббегал всех по кругу, каждый пил за здоровье соседа по столу и закусывал драниками (блины из тёртой картошки) с салом. Кто был побогаче, ставили на стол клёцки с дَушами (шарики из тёртой картошки с начинкой в виде шкварок, мяса и специй) или другие белорусские яства.
Когда люди поднапивались, развязывались языки, а что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. Приходилось много выслушивать весьма не лестных замечаний в адрес Советов, которые тут были недолго, но по себе оставили далеко не очень хорошие воспоминания. Кое-кого раскулачили и отправили в Сибирь, причём далеко не кулаков (Глинского и его брата не тронули?), кое-где начали создавать колхозы. Понаехало из Советской (Восточной) Белоруссии большое количество всевозможных начальников («Заготскот», «Заготзерно» и др. Заготы), причём в качестве их приехали исключительно евреи, как наиболее пронырливый народ. Поэтому меня часто спрашивали, что у нас в России одни только евреи в начальниках?
Что я мог ответить им на такой вопрос?
У нас в Приуралье, где я вырос, их вообще почти не было, и столкнулся я с этой нацией только в Ленинграде, когда сдавал вступительные экзамены, а затем жил в общежитии в большой комнате, где почти все ребята были из Белоруссии и все были евреи. Приходилось отвечать на этот вопрос весьма дипломатично.
Видимо, евреи-начальники у всех у них, как говорится, сидели в печёнке и своими действиями, своей продажностью сильно пошатнули авторитет Советской власти.
Среди населения даже распространилась такая едкая песенка на манер известкой плясовой:
Гоп мои гречаники
Все жиды начальники...
На Западной Белоруссии слово «еврей» практически никто не употреблял — все использовали веками бывшее в обиходе польское слово «жид».
Немцы сразу воспользовались этой промашкой Советской власти, чтобы натравить население на евреев. Мне лично приходилось видеть изданный типографским способом красочный плакат, на котором толстый жирный еврей с лоснящейся рожей в красном кителе и галифе, в комиссарской фуражке со звёздочкой кнутом подгоняет пашущего поле белорусского крестьянина, босого, одетого в холщёвую залатанную рубаху и такие же штаны, бледного, истощённого до последней степени, как и его лошадь.
Правда, никакой ненависти к местным евреям среди белорусов я не замечал. Скорее наоборот. Все жалели бедных евреев, которых немцы в Дисне, по слухам, согнали в гетто на одну улицу (насколько помню Полоцкую), где они ютились в тесноте, по нескольку семей в одной хате.
Каждую пятницу перед еврейским праздником — субботой немец—комендант требовал от них «ведро золота» грозясь в противном случае отправить их на расправу в Германию в концлагеря. Таким образом каждую субботу он получал более или менее богатый выкуп от «бедных евреев», чтобы они могли жить до следующей субботы. Тем не менее, часть из них постепенно отправлялись в лагеря, откуда никто не возвращался.
Несколько раз я был свидетелем, как женщины—еврейки из Дисны ходили по деревенским хатам, собирая кто что даст для своих семей. Насыпали им зерна, картошки, некоторые расщедривались даже на сало и другое продовольствие. Никакого презрительного отношения к ним со стороны деревенских жителей я не замечал.
Часто задавали мне и такой вопрос: «Советы столько везли людей, техники, вооружения на запад после 1939 года и днём и ночью; куда всё это подевалось? Почему немцев ничто не задержало, и на другой день войны они уже были тут? А ведь сколько шло танков, пушек, машин, и всё это немцам досталось?»
Что я в свои девятнадцать лет мог ответить на такие вопросы, когда на них не могли ответить седые опытные генералы и маршалы? Многие уважаемые полководцы и после войны, и после смерти Сталина старательно обходили эту тему в своих мемуарах из боязни закрыть путь к их напечатанию. Будто и не было «котлов» и окружений, не было миллионов пленных и чудовищных потерь живой силы и техники, не было панических отступлений, а только противнику удалось «потеснить» наши войска вплоть до... Сталинграда.
Но больше всего, как огня, крестьяне Западной Белоруссии боялись колхозов, которые у них только начали создавать ретивые начальники, не вспоминая уже про добровольность. Но... началась война, и все вздохнули с облегчением. Получилось так, что немцы выручили их от колхозов.
Что я мог им сказать о колхозах, в которых я никогда не был и знал о них, в основном, по роману «Поднятая целина»?
Находились среди них и даже не из богатеев такие, которые откровенно заявляли, что если снова будут возвращаться Советы со своими колхозами, то они пойдут воевать за немцев. Но всё это было в сорок первом, когда немцы ещё не успели показать им, что за «новый порядок» их ожидает, когда ещё не начался массовый вывоз в Германию молодежи на принудительные работы, когда ещё не начались массовые реквизиции зерна, скота, когда ещё не начались «блокады» отдельных районов, где население не хотело отдавать последний скот и продовольствие и прятало его в лесах и само переселялось в леса под защиту партизан. Но всё это началось позднее, и тогда многие прозрели, но было уже поздно.
Единственное, о чём с похвалой отзывались на Западной Белоруссии о Советской власти, это то, что все детишки пошли в школу, что учить стали на белорусском языке, а не на польском, как было до 1939 года, что учебники не нужно было покупать, а тетради и другие школьные принадлежности были настолько дёшевы, что все могли ими обеспечить своих детей.
Безграмотность там была ужасающая. Как я уже упоминал, в школах обучали только на польском языке, школ было мало, и у многих образование заканчивалось после нескольких классов начальной школы. Жили очень бедно, и дети рано начинали работать вместе со взрослыми и в школу уже не ходили; с годами они забывали и то, чему научились в школе, и с трудом разбирали тексты на польском языке, а читать и писать по-белорусски, чему стали учить детей с приходом Советской власти, они совсем не могли. Более старшее поколение, которое успело вырасти до революции и образования Польши, с трудом читало по-русски, но и оно ограничивалось чтением Библии и Евангелия, так как других книг на русском языке не было.
С чтением Евангелия связано освоение мною польского языка. Я нашёл, что самый лучший способ для изучения польской грамоты в сложившихся условиях — это чтение Евангелия на польском языке, пользуясь одновременно Евангелием на русском языке. Достать две священные книги на разных языках при желании не составляло особого труда, так как католики и православные часто жили по соседству. Тексты священного писания слово в слово повторяют друг друга на обоих языках, а так как оба языка имеют много похожих слов и выражений, то усвоение происходит легко и достаточно быстро.
Хуже было с самим чтением, так как никакой литературы в большинстве хат вообще не было. Всё, что было печатного, употреблено было на курево: не было никакой бумаги; остались только священные книги. Пускать их на курево никто не решался.
Иногда, правда, попадались семьи, в которых кроме религиозных книг, сохранились и другие, в частности, детские учебники на белорусском языке. Зимой 1941-1942 годов кое-где даже в сельской местности работали ещё школы. Правда, преподаватели должны были учить детей истории Великой Германии и в духе белорусского национализма. Грамматику они изучали по советским учебникам, но там многие тексты и рисунки были заклеены, чтобы детские головы не забивались «ненужными» сведениями, а только бы усвоили, что есть Великая Германия, а «Белорутения» — так по-новому называлась Белоруссия — друг и союзник Великой Германии.
Но и эта затея одурачивания белорусского населения кончилась ничем: к весне ни одна школа не работала — не было преподавателей. Под разными предлогами они уклонились от преподавания.
Вот в такой обстановке, чувствуя себя полунищим, полубродягой без документов, каждую минуту ожидая, что тебя схватят немцы или полиция, я должен был жить нахлебником, часто совсем не богатых, а иногда и совсем бедных сельских хозяев. Тяжело было всё это сознавать, и теплилась только одна надежда: дожить до весны, до тепла, когда тебя любой зелёный куст прикроет. Мыслей о «партизанке» пока ещё не было, да и о партизанах в тех краях пока ничего не было слышно. Главное — мне надо было хоть немного окрепнуть после следующих друг за другом лагерного карцера и тифа. Я был худ, как скелет, а мясо что-то не торопилось нарастать. Началу этого процесса «наращивания мяса» во многом способствовали новогодние праздники, когда в каждой хате, где я обычно задерживался не более суток, меня старались и накормить и напоить, благо ещё было чем.
В ближайшую субботу, после ухода от Глинских, у очередных гостеприимных хозяев, которые топили баню («лазню» по-белорусски), я посетил это заведение. Пока я лежал у Глинских, у меня снова появились «воши» (как говорят в армии), от которых после Полоцка я так и не смог полностью избавиться. Баня, как и большинство таковых, топилась «по чёрному», т.е. не имела дымовой трубы, но в отличие от мне известных, она не имела и котла, в котором грелась бы вода. Воду грели прямо в «ночёлках» (примитивных деревянных корытах), опуская туда раскалённые на каменке и покрытые, конечно, в какой-то степени сажей булыжники внушительных размеров. Вот этой водой, в которой и сажа была, и мылись. Вообще, у белорусов главным считалось в бане не помыться, а попариться, тем более, что и мыла не было, и все пользовались щёлоком. Я опять тщательно выжарил своё обмундирование над каменкой, поддавая пара, кое-как помылся, облачился в ещё горячее белье, а в хате меня уже ждала мутноватая жидкость, называемая поляками «бимбер», православными — «горелка», а у нас на Руси — «самогон».
Людей более гостеприимных, чем на Западной Белоруссии, я до этого не встречал. Хотя и были всевозможные наказы новой немецкой власти: «не пускать ночевать», «не кормить», «за ослушание — расстрел», население продолжало и кормить и укрывать многочисленных «бродяг», бежавших из плена, о чём мне рассказывали буквально в каждой хате. Сколько нашего брата шаталось тогда по Белоруссии — сказать трудно. Многие мои товарищи по «партизанке» прошли этот курс бродяжничания в той или иной степени. И ни я, ни они не могли вспомнить случая, чтобы кто-либо или когда-нибудь отказал приходящим в еде. Всех она выкормила, выходила, часто вылечила; случаи выдачи пленных немцам или полиции были крайне редки.
Почти до весны 1942 года я бродил по хатам в пределах ограниченного круга деревень: Овечки, Горовцы, Фуреины, Босянки. Деревень, как таковых, не было, все они были расселены на хутора. У некоторых хозяев был по нескольку раз, и меня там практически все знали. И не было ни одной попытки или угрозы меня выдать, хотя гмина находилась от этих деревень совсем близко в местечке Язно.
Об одной из семей, где я бывал несколько раз, где меня не один раз выручали с ночлегом, следует рассказать подробнее. Первый раз я к ним зашёл ещё до болезни у Глинских. Это была дружная семья, состоящая из четырёх сестёр и их брата Алёйзы. Старшие из сестёр Вера и Ядвига уже потеряли, как я понял надежду выйти замуж, а младшие Юзя (Юзефа) и Ватя были ещё слишком молоды. Фамилия их была Фурс, они были католики и считали себя поляками. Жителей с этой фамилией было полдеревни да и в других деревнях Фурсов было много, хотя не так уж многие состояли в родстве. Чтобы не спутать с другими Фурсами, каждую семью называли по имени отца. Мои знакомые были Истульевы и жили в деревне Овечки.
25 мая 1969 года. Дорогому другу Юрию на память. Алойзы. С левой стороны дочь Юзы |
Это была зажиточная семья. Земли у них было около десяти гектаров, пока они жили вместе, ведя одно хозяйство, оно обеспечивало им безбедное существование. Но стоило кому-либо из них выделиться (жениться, выйти замуж), пришлось бы делить надел, и новая семья жила бы скорее всего в бедности. Поэтому, видимо, старшие сёстры и не выходили замуж, а их брат Алёйзы — не женился. Тем более, что их старший брат Стась (Станَислав) женившись, сумел на выделенном ему участке земли поставить только убогую хату, маленькую с земляным полом, и жил там достаточно скудно с двумя сыновьями, которым тогда было лет 12—13. Жены у него не было, и я уже не помню почему. У него я тоже побыл пару дней и увидел их бедность без прикрас. Особенно приятное впечатление оставили его мальчишки; они целыми днями расспрашивали меня обо всём, у них даже сохранились кое-какие книжки, по которым они демонстрировали мне своё умение читать.
Забегая вперёд, скажу, что их отца позднее убили немцы, а один из сыновей в 1944 году или 1945 году погиб в боях с немцами, мобилизованный в армию с приходом советских войск.
Семья Фурсов жила в большом доме, доставшимся им от отца, насколько помню, лесника. В доме, кроме обширной кухни с большой русской печью, была ещё просторная гостиная, зимой почти неотапливаемая, в которой я иногда скрывался от глаз случайно заходящих людей. Были ещё две небольшие, но очень уютные комнаты, где и жили все. В доме (язык не поворачивается назвать его хатой, настолько основательно он был построен) всё блистало чистотой и порядком, члены семьи были весьма трудолюбивы, и мне часто было очень неудобно сидеть без дела, когда они все были заняты.
Женщины возились со стряпней, пряли — каждая имела свой «коловрот» (самопрялку), — или «скрабали бульбу» (чистили картошку). Алёйзы тоже был всегда чем-нибудь занят, а мне вечером оставалось только одно занятие — следить за горящей лучиной, служившей единственным источником света в те времена («нафты» — керосина негде было купить), вовремя зажигать следующую лучинку и заменять ею догорающий огарок.
Читать при таком свете было невозможно, хотя у моих гостеприимных хозяев были и книги, правда, в основном, на польском языке, но было несколько и на русском. Там же с помощью хозяев я начал читать по-польски сначала старые толстые календари, изданные ещё до 1939 года, а затем попробовал и книгу Сенкевича «Пَотоп», весьма интересное повествование из истории Речи Посполитой (Польской республики). Читать такую серьёзную книгу, естественно, было трудно, но постепенно я, даже иногда не понимая отдельных слов, хорошо схватывал смысл, а это помогало понимать слова. Мне стало ясно, что имея запас польских слов, употребляемых местными жителями, можно читать художественную прозу.
К сожалению, это была почти единственная хата, в которой мне удавалось что-то читать.
Кроме книг, у Фурсов был отличный патефон; поверхность ящика была покрыта не дерматином, как у наших патефонов, а инкрустирована разными породами дерева. Громкий и чистый звук просто поражал. Название фирмы, которая выпускала такое чудо, я не запомнил. Пластинок было много. На русском языке это были старинные романсы «Пускай могила меня накажет», «Милая» и прочие полузабытые у нас, а так же «Татьяна», «Чёрные глаза» и много других пластинок Петра Лещенко, ну и, естественно, польских мелодий. Больше всего меня поразила мелодия «То остатня недзеля» (Это последнее воскресение). Я её отлично знал, так как у нас тогда была в моде эта же песенка, только с русским текстом:
Листья падают с клёна,
Значит, лето проходит
......................
Расставаясь, мы не будем злиться,
виноваты в этом ты и я.
......................
Оказалось, что это мелодия композитора Петербургского, поляка по происхождению, который впоследствии известен как автор музыки такой модной перед войной и во время войны песни «Синенький скромный платочек».
К сожалению, часто заводить патефон хозяевам было некогда, мне не совсем удобно, да и иголок было мало, а купить их было негде.
Была у Фурсов, насколько помню, и гитара и балалайка, возможно, и мандолина, и они были очень удивлены, что и из балалайки можно извлекать прекрасные мелодии.
У них же познакомился я с текстом польского гимна «Еще Польска не сгинела», а его мелодия почему-то оказалась мне тоже знакомой: возможно, я слышал её от отца, который во время германской войны побывал и в польской Галиции. Ещё больше недоумения вызвал у меня текст гимна, в переводе он звучит примерно так:
Ещё Польша не погибла,
Пока мы живы,
Что у нас чужие забрали
Саблей возвратим мы.
Марш, марш, Домбровский
С земли итальянской до польской.
Под твоим предводительством
Объединимся с народами.
Перейдем Вислу перейдем Варту,
Будем поляками.
Дал нам пример Бонапарт,
Как нужно побеждать...
.......................
Не зная совершенно истории Польши, я не мог понять, при чём тут земля итальянская, кто такой Домбровский (мне был известен Домбровский — герой Парижской Коммуны), причём тут Наполеон Бонапарт? К сожалению, члены семьи Фурсов тоже многого мне объяснить не могли, да и в других хатах не повстречалось мне человека, который бы знал историю Польши, хотя бы в пределах сведений, упоминаемых в гимне.
Население Западной Белоруссии весьма равнодушно, а скорее с неприязнью, относилось к своей, явно временной, родине — Польше. Даже католики, часто считавшие себя поляками, не выявляли своего патриотизма, даже показного, а белорусы православные, особенно под хмельком, пели первый куплет гимна в следующей, весьма едкой, интерпретации:
Еще Польска не сгинела,
Але сгинуть мусит,
Кеды москаль не забие,
То холера здуси...,
что в переводе будет означать:
Ещё Польша не погибла,
Но должна погибнуть.
Если москаль не убьёт,
То холера задавит...
Или другой вариант, более веселый:
Еще Польска не сгинела,
Кеды мы жиемы.
Еще вудка не скваснела
Кеды мы пиемы...,
то есть:
Ещё Польша не погибла,
Пока мы живы.
Ещё водка не прокисла,
Пока мы пьём...
Запомнилась мне также одна красивая песня, мелодию которой я уже где-то слышал, может быть, ещё дома. Пела её молодая женщина в новой, ещё почти пустой хате, куда я забрёл на очередной ночлег. В хате ещё ничего, кроме печки, кровати, стола и лавок, не было, а посередине возвышался ткацкий станок («кросны» по-белорусски). Хозяйка пела, перематывая пряжу. Мои руки при этом служили растяжкой для мотка пряжи. Тут же рядом играл в свои «цацки» (игрушки) её ребенок. Голос её был приятный, и видать пела она с удовольствием.
Паменташ Капри всьрюд квятув и слоньца.
Паменташ може небеске всьрюд скал.
Там наша милость заквитла гороньца...
.....................................
Паменташ Капри, то наше споткане...
.....................................
Жаль, что в памяти сохранились только отдельные строчки. Если перевести:
Помнишь Капри среди цветов и солнца.
Помнишь голубое море среди скал.
Там зацвела наша горячая любовь...
..................................
Помнишь Капри, эту нашу встречу...
..................................
Эта молодая деревенская женщина, не зная, что Капри — это остров на Средиземном море (откуда ей было знать, что Капри это Мекка богатых туристов, не побывать на которой, значит не увидеть всех красот Италии), чтобы был понятен непонятный текст, пела вместо «Капри» слова «Паменташ капраль...» («Помнишь капрал...»). Сразу всё было понятно. Да и в других хатах пели точно так же.
Почти до самой весны бродил я от хаты к хате в районе перечисленных деревень. Кто-то отдал мне шапку русской армии, хранившуюся, видимо, от времён Германской войны — папаху, которую сейчас можно найти разве в реквизите какой-либо киностудии. Я её надвигал на обмороженные уши, поднимал воротник своего затрёпанного пальтишка, и было не так холодно. В другой хате мне подарили лапти, сплетённые из верёвки, которые там многие носили зимой, одевая их для тепла на сапоги или валенки. Вот в таком странном одеянии в высокой папахе, каких уже давно никто не носил, надвинутой на уши, и из которой торчали очки в металлической оправе — последняя вещь из Ленинграда — в потрёпанном летнем пальто с поднятым воротником, в заношенных брюках неопределённого цвета и в верёвочных лаптях, натянутых на ботинки, со свёртком в руке, я бродил по дорогам и тропкам между хуторами.
Чем только мне не приходилось заниматься. Сидеть без дела, когда все чем-то заняты, не очень-то удобно. Правда, никто меня не заставлял, особенно на первых порах после болезни, но постепенно «мясо наросло» на мои кости, я окреп, но работать на дворе, на котором тебя видно издалека, было опасно и для меня и для хозяина, поэтому больше приходилось заниматься чем-либо в хате или в стодоле (сарае): щепать лучину для освещения, вить верёвки, делать из соломы гарнки, плести из верёвок коврики, молотить цепом, резать солому для запарки, крутить «жорны» (жернова ручной мельницы), перемалывая зерно на муку, и даже... гнать самогон, где-нибудь в лазне (бане).
Уже приблизилась весна, когда появились затруднения с ночлегом. Распространились слухи о тяжёлых наказаниях за предоставление ночлега, доставшихся нескольким хозяевам в какой-то недалёкой деревне, и я всё чаще и чаще стал получать отказы на просьбу переночевать. Однажды я ни у кого не мог получить согласия и, когда уже было совсем темно, пришёл к Фурсам. Конечно, они тоже сказали, что стало очень опасно, но в ночлеге не отказали, а главное дали хороший совет: податься за «мох». Это означало, что надо пройти через лес, который тут назывался «мох», отделяющий гмину Язно от гмины Германовичи. По их сведениям там было ещё спокойно, а здесь по «гостинцу» Дисна-Лужки часто стали ездить немцы и полиция, а иногда и в деревни сворачивают, и можно нарваться на большие неприятности. Они мне рассказали о дороге через лес, и рано утром я с ними простился и ушёл.
Валил густой снег, по дороге шёл достаточно свежий след саней, затем дорога раздвоилась, и по какой идти — было не ясно. Ориентироваться в лесу, когда валит густой снег и нет солнца, очень трудно. Мне показалось, что надо идти по левой дороге. Шёл долго, устал. Наконец, вышел на опушку. Невдалеке стояла хата, чем-то она мне показалась знакомой. Зашёл к хозяевам, начал осторожно расспрашивать куда я пришёл, и, к своему удивлению, узнал, что пришёл в... Босянки, т.е. снова вернулся назад в знакомые деревни гмины Язно, сделав порядочный круг по заснеженному лесу.
Хозяева меня узнали, покормили, и я снова отправился в лес по своим же следам. Дошёл до развилки и направился правой дорогой, уже крепко засыпанной снегом. Долго я брёл по ней, и только когда стало темнеть вышел на хутора. В доме, стоящем над глубоким оврагом, достаточно молодой разговорчивый хозяин спокойно выслушал меня, ни в чём не отказал, затем спросил, не был ли я в Овечках за «мхом» и получил утвердительный ответ. Оказывается, он видел меня у Фурсов, которые приходятся ему родственниками.
В общем, приняли меня хорошо. За ужином, слегка выпив, хозяин начал ругать немцев, и из его намёков я понял, что у него припрятано оружие, и он ждёт только конца зимы, «зелёного куста» и т.д. Утром он познакомил меня со своим работником, угрюмым, видимо, деревенским парнем из пленных, который жил у него нелегально. Тот был молчалив в отличие от своего хозяина, который то и дело сыпал угрозы на немцев и ещё на кого-то, наверное на полицаев, которые, возможно, ему чем-то насолили. О подробностях я его не спрашивал.
Побыв пару дней в этом гостеприимном доме, я отправился дальше. Здесь действительно было спокойнее, народ не был так напуган, как под Язно, и меня устраивали ночевать то в хате, то в бане, если это была суббота. Хутора тянулись вдоль реки Дисны (Дисёнки, как её тут называли), на которой ближе к её впадению в Двину стоит местечко Дисна, через неё я проходил осенью 1941 года.
Начались пасхальные праздники со всеми деревенским церемониями их сопровождающими, с пением «Аллилуя», с выпивкой и закуской. С приходом пасхи кончились морозы, снег начало быстро сгонять с полей яркое солнце. В какой-то из хат оставил я свою папаху времён первой мировой войны, снова достал свою кепочку и накрыл ею отросшую шевелюру. Пришлось также бросить и лапти.
Снег с полей быстро сошёл, остался только в лесу. С ночлегом стало значительно проще, если даже и отказывали в нём, то я забирался в какой-либо сарай (на хуторах нет никаких заборов), зарывался в солому или сено, и хозяева сарая даже ничего не знали о моём пребывании или сами устраивали меня ночевать в своих будынках (строениях), снабдив домоткаными постилками. Теперь я уже не был вынужден находиться в хате целыми днями, а позавтракав, уходил куда-нибудь на опушку леса и сидел там, любуясь весенними ручейками и слушая их журчание. Вспоминал свой дом, такие же опушки леса, проталины, ручейки. Только как это всё было далеко. Целая вечность легла между тем временем и настоящим.
Ни в одной из хат пока не слышал я сведений о партизанах, хотя и старался наводить разговор с хозяевами на эту тему. Задавать прямые вопросы было опасно, а людей, которым я мог бы доверять, как например, Фурсам в Овечках, у меня здесь ещё не было. Видимо, пока не зазеленеет, мне никого не найти. А в лесу по-прежнему ещё лежал снег и не торопился таять. Я полуинстинктивно придерживался хуторов под лесом, в душе надеясь, что если где и есть партизаны, то скорее всего встретить их можно будет именно в хуторах под лесом.
Ещё один хутор мне хорошо запомнился, даже не сам хутор, а его хозяин. Это был крепкий старик, у которого не было носа. Почему и как он его лишился спросить было неудобно. У него было два сына: один молодой, но уже женатый, жил вместе с женой в этой же хате, другой — парнишка лет тринадцати со свойственным его возрасту любопытством расспрашивал меня без конца о том и о сём.
Рассказывая пацану, как у нас жилось детворе, как ребята учились, чем занимались в его возрасте, я упомянул о воздушных змеях. Парня это страшно заинтересовало. Что такое воздушный змей, он не знал, в их деревенской глуши никто не знал, что это за штука. И я решил тряхнуть стариной и сделать ему воздушный змей.
Лучина была, нитки (конечно, самодельные) были, мочало для хвоста — тоже. Трудней было с бумагой. Но, в конце концов, нашлась обложка какого-то довоенного журнала, которую не пустили на курево разве только потому, что была слишком толста.
Змей получился отменный, с трещоткой, с мочальным хвостом. Не забыл я ещё детские увлечения. Захватив клубок ниток, пошли мы с мальчуганом на поле, уже подсохшее, но ещё не вспаханное, подальше от опушки леса и запустили змей. Радости его не было предела. Появились ребятишки из соседних хуторов. Но вскоре пришёл отец мальчугана и с беспокойством просил не запускать его более, а то все в деревне будут знать, что у него есть кто-то чужой, кто сделал этот змей, а это уже не безопасно.
©
Все права: Волков Юрий Сергеевич. Цитирование
без ссылки на настоящий сайт - не допускаются.
Любые публикации без согласия
автора - не допускаются.