На время оформления приёма-сдачи груза нас поместили в общежитие на втором этаже, под нами была... баня, и поэтому в помещении было очень тепло, чему мы после нашего промёрзшего вагона были несказанно рады.
Я решил съездить в Москву и получить деньги со своей книжки. В Польше наше жалование платили частично польскими злотыми, а остальное записывали в специальную книжку типа сберегательной, по которой деньги можно было получить только в Советском Союзе. База оказалась недалеко от станции Лосиноостровская. Это и был город Бабушкин (теперь всё это — Москва). В первой же сберкассе мне объяснили, что деньги свои я могу получить только в банке на Неглинной, и я отправился туда. Банк уже закрывался — наступил вечер, пока я его нашёл, — но я всё-таки упросил милиционера, сказав, что только что приехал с фронта. Вид у меня после путешествия в холодном вагоне был действительно «фронтовой». «Отоварил» свою книжку деньгами и вернулся на базу.
Барило мне сообщил приятную новость: на базе продают разливное вино, и все наши сожители уже запаслись. Я дал ему денег, он схватил наши котелки и помчался. Вскоре принёс два полных котелка красного вина. Вино было и кисленькое и слабенькое, но всё компенсировалось его количеством: по котелку на брата.
Под влиянием винных паров все перезнакомились. Остальные солдаты и сержанты — наши сожители над баней — были с разных мест, с разных фронтов. Все приехали, кто получать, кто сдавать, как мы. Были ребята и с Ленинградского фронта. От них впервые услышал я знаменитую тогда Ленинградскую застольную, которую сейчас мало кто уже знает, а исполняют совсем, совсем редко:
... Вспомним про тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробирался болотами,
В горло вгрызаясь врагу...
У них же я узнал все последствия бомбёжки 8 сентября 1941 года и пожара Бадаевских складов, свидетелем чего я был тогда. Узнал о страшном голоде в городе на Неве, о сотнях тысяч погибших от него. Ведь тогда об этом почти ничего не писали ни в газетах, ни в сводках — одни победные реляции. От них же почерпнул сведения о существовании героической ленинградской Малой земли — Ораниенбаумского пятачка. Про сам город, насколько он разрушен они не могли ничего определённого рассказать, но что разрушены и Пушкинские дворцы и Петергофские фонтаны — всё, чем я любовался во время своей первой поездки в Ленинград, было сказано более, чем определённо: «Одни стены остались».
Как всегда, выпивши, вспоминали разные смешные случаи из солдатской жизни, когда фронт долго стоял на одном месте в лесах под Ленинградом. Вот один запомнившийся:
Немцы, боясь русской атаки, целую ночь пускали осветительные ракеты, которых имели предостаточно, а утром кричали нашим солдатам:
— Эй, Русь! Плати за свет!
Наши же, не растерявшись, отвечали не менее ехидно:
— А хрена вам! Платите за дрова!
Подобных историй за столом вспоминали много. Почему-то в таких случаях вспоминается только весёлое, а про всё тяжёлое, неприятное, гнусное вспоминать не хочется. Наверное, потому, что у каждого этого тяжёлого, горького было столько много, что всякая чаша давно б переполнилась.
У всех у них были медали «За оборону Ленинграда» и другие, у нас же с Мишей голенькая грудь. Уже находясь на нашей батарее, получил я официальное уведомление в награждении орденом Красного Знамени. Воспользовавшись нахождением в Москве, я зашёл в наградной отдел Верховного Совета на Софийской набережной, напротив Кремля, представил свою официальную бумагу, но там мне ответили, что моя награда отправлена мне по месту службы. Где-то она гуляет, а я, после всего перенесённого, с «голой грудью»... Обидно.
Дела на базе по сдаче оборудования и оформлению документов двигались с черепашьей скоростью, и я решил показать Мише Москву, в которой он, естественно, не успел побывать. Поехали в город, только вышли из метро, направляясь на Красную площадь, как сразу попали в лапы патруля, и хотя документы наши были в полном порядке, нас всё равно задержали за то, что одеты «не по форме»: чёрные петлицы на шинели не согласовывались с зелёными фронтовыми погонами. А моя кожаная ушанка — память по Н.П.Фёдорову — вообще, никакой форме не соответствовала. Нас вместе с другими задержанными увезли в комендатуру на Первой мещанской, отобрали наши документы. Вот и посмотрели Москву!
В комендатуре нашего брата было много, и у всех, как и у нас, многое не соответствовало ни форме одежды, ни, вообще, виду бойца. На фронте и в прифронтовой полосе, на это смотрели сквозь пальцы — не до этого было, да и в ОВС (обозно-вещевое снабжение) частей часто не хватало не только соответствующего цвета петлиц и погонов, но и элементарных штанов и гимнастёрок; я уже не говорю про сапоги — все крутили обмотки.
Мы с интересом и страхом смотрели через окно, как капитан с чёрной повязкой на одном глазу гонял строевым колонну из задержанных офицеров, вплоть до подполковников, одетых «не по форме»: у кого вместо сапог — бурки, у другого зашита складка шинели на спине, у всех кругленькие розовые физиономии тыловиков, у многих появляющееся брюшко.
При виде них вспоминался анекдот из серии: «У армянского радио спросили»: Что такое сверхнахальство? Ответ: Это — находиться в глубоком тылу, считать себя боевым офицером, спать с женой фронтовика и... искать себя в списке награждённых... Вот кому война была войнушкой!
Капитан зверски рявкал команды: «Выше ногу! Шире шаг!», и они как молодые, стучали сапогами по асфальту двора комендатуры.
— Если он подполковников и майоров так гоняет, как же он будет нас, солдатню, шпынять! — думал каждый из нас.
Наконец, кончив муштровать офицеров, капитан появился в нашем закутке. Все в страхе вскочили.
— Ну, у кого есть закурить? — неожиданно мягким голосом обратился он к нам. Не менее десятка рук с кисетами сразу протянулись к нему. Он не спеша набрал табачку, завернул цигарку, прикурил от чьей-то зажигалки, хитро посматривая на нас своим единственным глазом.
— С каких фронтов пожаловали в Москву? Почему так плохо обмундированы? Куда смотрит ваше начальство? Отправлять в столицу в таком виде!
Поднялся шум. Все несмело начали жаловаться на нехватки того, другого, третьего, негромко ругали начальников ОВС и ПФС. Капитан курил и слушал этот гам. Накурившись, приказал старшине построить всех.
— Ну, вот что. Гонять строевой, как этих, я вас не буду. Вам и так достаётся там, — кивнул он на запад. — Знаю, знаю, сам недавно оттуда. Сейчас строем пройдете по двору и получите документы. Я распоряжусь. И больше чтоб духу вашего тут не было! Старшина, ведите!
Так неожиданно для нас всех кончилось посещение комендатуры и... отбило всякую охоту знакомиться с Москвой.
Наконец, все акты сдачи прицелов были оформлены, подписаны, скреплены печатями. Мы могли уезжать. Я пошёл к коменданту базы и стал жаловаться, что поезда на западе ходят без расписания, и мест нет, ехать трудно и долго...
— Короче, чего ты хочешь?
— У нас командировки кончаются.
— Продлить?
— Да, нам не успеть доехать.
— На сколько продлить?
Тут я сплоховал, сказал «дней на пять». Он, не задумываясь, продлил наши командировки на пять дней, а я жалел: почему не сказал «на десять». У меня в голове уже созрел план заехать на обратном пути в Минск, а может быть, если удастся, и под Сморгонь.
Мы с Барило попрощались с соседями по койкам и уехали в Москву. Заехали к тетке Аси — Зинаиде Ивановне, она рассказала, что ей было известно об Асе, о других наших она мало что знала.
Вечером пошли с Мишей в театр, уже не помню в какой, но не в центре города.
Здесь снова в вестибюле нас задержали патрульные. Пока выясняли отношения, часть спектакля уже прошла, и смотреть нам его пришлось с середины. Какую вещь мы смотрели, вспомнить уже не могу — кажется, что-то из Шекспира. Мой Миша после этого задержания даже в театре взмолился:
— Поедем, сержант, на батарею; хватит с нас этой Москвы!
На другой день плацкартом выехали мы в Минск. Остановились там же, где мы останавливались по приезде из Бобров. Потом махнули с Мишей под Сморгонь. В Молодечно, куда мы добрались поздней ночью, в бараке, заменяющем сожжённое здание вокзала, я совершенно случайно встретил Бориса Сидокова из нашего отряда. Негде было взять ни выпивки, ни закуски по такому случаю, негде было даже присесть — тесный барак был переполнен — и мы разговаривали стоя. Он рассказал, что их после отдыха на даче в Косино снова выбросили в Восточной Пруссии. Выбросили очень неудачно: прямо на немецкий город. Многих подстрелили ещё в воздухе, пока они спускались к земле на парашютах. В живых остались единицы, в том числе повезло и ему.
Так мы поговорили, я дал ему свою полевую почту, своей, куда ехал, он ещё не знал, и мы разъехались. Я с Барило — в Сморгонь, он — в другую сторону. Вестей от него больше не было.
Как мы провели эти несколько дней в Сморгони и Трилесине, помню весьма смутно.
В каждой хате (виноват, написал по привычке), в каждой землянке — хат не было, дымили трубы чуть возвышающихся из земли и засыпанных снегом подслеповатых землянок, где и ютились все мои знакомые трилесинцы — как бы в качестве компенсации за неудобства нам с Мишей ставили неизменную бутылку бимбера, и все эти дни мы толком не могли прийти в себя. Если я как-то ещё крепился, имея партизанскую практику по самогону, молодой Миша совсем раскис от возлияний, еле волочил ноги, где-то умудрился сломать затвор своего карабина.
Дня через три мы вырвались из объятий моих знакомых, так и не побывав у всех, и смутно помня у кого были, а у кого нет. Вернулись в Минск, доехали до Бреста, из Бреста в Ковель и, в конце концов, через Хелм добрались до Люблина.
Здесь была уже весна (февраль), всё кругом таяло, а в городе практически не было снега. Пока мы ездили в Москву, фронт отодвинулся далеко на запад. Варшава была освобождена, и новое правительство Польши переехало из Люблина туда. Немцам было уже не до налётов на город, и если они и прилетали, то старались бомбить железнодорожную станцию.
Пару раз с Мишей всеми правдами и неправдами вырывались мы на вокзал, где был армейский пункт питания, чтобы проесть оставшиеся у нас от командировки продовольственные талоны. Находясь в Трилесине и Сморгони, мы их, естественно, не реализовали — негде было, да и не требовалось. Поили и кормили нас, как гостей, хотя и незванных, но желанных.
Питание на батарее по сравнению с осенью стало значительно хуже. Овощей уже не было, и все вспоминали ту синюю капусту, выращенную на человеческом пепле. Кроме сушёной картошки, круп и вездесущей американской свиной тушёнки, которую едко наименовали «вторым фронтом», на кухню ничего не поступало. Да и крупа была только двух видов: перловая и пшеничная сечка. По аналогии со снарядами, которыми стреляли наши зенитки — бронебойными и осколочно-трассирующими, крупы называли также: перловую — бронебойной, а сечку — осколочно-трассирующей.
И когда кто-либо спрашивал: «Что на обед?» получал ответ такого рода:
— На первое — суп бронебойный, на второе — осколочно-трассирующая размазня, — или наоборот:
— На первое — суп осколочно-трассирующий, а на второе — бронебойная каша.
К этим выражениям настолько привыкли во всём полку, что никто уже даже не улыбался, произнося эти термины. Нормы были такие урезанные, что ребятам явно не хватало; девчонки, правда, не жаловались, некоторые даже раздавались в ширину. Видимо дома им жилось ещё голоднее. Но сравнивать это с запасным полком во Владимире, где просто царил голод, было бы несправедливо. Здесь жить ещё было можно.
©
Все права: Волков Юрий Сергеевич. Цитирование
без ссылки на настоящий сайт - не допускаются.
Любые публикации без согласия
автора - не допускаются.